№58
Июнь 2017
ISSN
1990-4126

English

«Архитектон: известия вузов» № 39 - Приложение Октябрь 2012

Теория архитектуры


 Иконников Андрей Владимирович

доктор архитектуры, лауреат Государственных премий,
Российская академия архитектуры и строительных наук

МЕЖДУ УТОПИЯМИ И РЕАЛЬНОСТЬЮ


УДК: 72.01

Известия высших учебных заведений. Architecton. - 1994. - N 1. - С. 43-51: ил.

Ключевые слова: совесткая архитектура, архитектурные утопии, авангард, конструктивизм


Последовательность фактов истории советской архитектуры нельзя объяснить, основываясь лишь на их внутренней логике. По канонизированной схеме ее длительность расчленяется на четыре хронологических отрезка: 1917-1932 гг.; 1932-1941гг.; 1941-1955 гг.; после 1955 г. Внутри каждого материал объединен очевидным родством признаков. Очевидны и качественные различия этих периодов. При этом переходы очень резки – почти неощутимы как предвестья назревающих перемен, так и остаточные явления (на изломах развития как будто совершался маневр, подобный тому, который выполняет эскадра по команде «поворот все вдруг»).

Но концептуальные тексты, посвященные архитектуре, которые принадлежат времени до и после каждого поворота, неожиданно схожи по структуре изложения и лексике. Результаты практической деятельности свидетельствуют о смене ценностных ориентации, но вербальные формулы, в которые облекались критерии ценности, оставались почти неизменными; сохраняли стабильность ключевые определения архитектуры и ее принципов. Менялись конкретные ориентиры: на первом этапе утверждалась, например, самоценность новизны, на втором же – непрерывность культурной традиции. Но всем периодам присуще рационалистическое направление мысли. Неизменно прокламировались социальная целесообразность, экономичность и тектоничность архитектуры, ее верность примату общенародных, массовых потребностей. Устойчиво сохранялись критерии «правдивости» и «реализма», причем о «реализме» архитектуры говорили задолго до того, как было придумано универсальное для художественной культуры понятие «социалистический реализм».

Единство профессии, непрерывность линии поведения и видимое постоянство ее менталитета обеспечивались глубинным слоем профессионального сознания, в котором господствовала установка на социальную утопию. Внешние императивы, заставлявшие менять установки творческой деятельности, воспринимались через смену утопических моделей. Утопиям же, как моделям, отвлеченным от внешней обусловленности, свойственна экстремальность изменений. В их последовательности преобладает не преемственность, а стремление четко обозначить различия.

Историю идей «новой архитектуры» XX века вообще можно написать как историю одной из форм утопической мысли. На последней основывались как жизнеустроительные цели, так и поиски нового языка формы. Для судеб же архитектуры советской роль утопий и утопизма особенно значительна, поскольку она обслуживала великий социальный эксперимент, цели которого, как показала история, были в большой мере утопическими.

Утопия XX века – уже не синоним отвлеченной, неосуществимой мечты – это произвольно сконструированный идеал, который навязывается жизни как парадигма ее изменения. По замечанию Н. Бердяева, в нашем столетии «утопии оказались более осуществимы, чем казалось раньше. И теперь стоит другой вопрос: как избежать их окончательного осуществления» [1]. Трагический парадокс в том, что попытки реализации утопического блага вели к непредвиденным и ненамеренным последствиям, разраставшимся до катастроф и конфликтов планетарного масштаба. И не потому только, что цели их намечались произвольно.

Рис. 1. В. Татлин. Проект памятника III Интернационалу. 1919-20 гг.

В основе утопий – от Атлантиды Платона до наших дней – идея рационального всепроникающего порядка, служащего общему благу; эффективность его обеспечивается нивелированием индивидуального и личного. Жесткая обезличенность усугублялась тем, что в стремлении к чистоте идеала авторы и приверженцы утопий подчиняли свое видение мира и принятые системы ценностей бескомпромиссному противопоставлению «нашего» и «ненашего». В их конфликте утопический идеал виделся целью, оправдывающей любые средства. И в конечном счете утопическое сознание готовило почву для тоталитаризма и его крайностей.

Социальный эксперимент российской революции был вдохновлен философией и идеологией марксизма, основоположники которого провозгласили превращение социализма из утопии в науку. Изначально заявленная антиутопичность, однако, подвергалась эрозии по мере того, как марксизм становился идеологией практического действия. В перипетиях борьбы классов он приобретал черты мессианства, возвращавшие его к утопическому пафосу «донаучного» социализма. Уже в конце XIX века Карл Каутский отмечал, что «прежний утопический способ мышления слишком близок и слишком могуществен, чтобы бессознательно не проявлять себя каждый раз снова» [2].

В крестьянской России на эту тенденцию накладывались традиционные утопические устремления ко всеобщей справедливости, в которых эмоциональное и нравственное преобладали над интеллектуальным. Н. Бердяев писал, что для «народнической интеллигенции революция была религией... Русские – максималисты, и именно то, что представляется утопией, в России наиболее реалистично» [3]. Марксистское понимание роли пролетариата отождествлялось с русской мессианской идеей. Страстная эмоциональность и стихийное мифотворчество теснили рациональное мышление в катаклизмах российских революций. Завышенные социальные ожидания и идеализация будущего обретали черты наивной утопии, которая помогала поддерживать запредельное напряжение сил в годы гражданской войны. Настоящее виднелось тогда временем искупления, отказ от собственного «я» казался условием утверждения свободы личности «за горизонтом лет». Утопические ожидания врастали как в массовое сознание, так и в формирующуюся государственно-партийную идеологию.

Рис. 2. Д. Чечулин., А. Ростковский. Жилой дом на Котельнической набережной,
Москва, 1948-52 гг.

Утопичны работы, созданные в 1917-1920 годах «вторым теоретиком партии» Н. Бухариным, в которых он настаивал на замене торговли распределением, отмирании финансовой деятельности, обобществлении домашнего хозяйства, объединении крестьян в потребительские коммуны. В идеях Л.Троцкого возрождались черты домарксистских моделей уравнительного коммунизма. Жесткая дисциплина трудовых армий виделась ему условием возрождения страны [4].

В архитектуре ментальность новой идеологии пытались отразить мастера, связанные с традицией «серебряного века». Утопическое мышление было свойственно и предреволюционному историзму, ретроспективные утопии которого основывались на обращении реалий жизни в театрализованную игру – неоклассические имитации «дворянских гнезд» Ив. Фоминым, В. Щуко, А. Белогрудом; неорусские вариации на темы средневекового города у В. Покровского и А. Щусева. Отражение революции виделось в исступленной эмоциональности гипертрофированных форм и гигантизме, вдохновленном фантасмагориями Пиранези. Главным очагом романтических поисков 1918-23 годов, времени, когда реальное строительство еще не возродилось, стала группа петроградских архитекторов, сплотившаяся вокруг И. Фомина.

Центральная тема их «бумажной архитектуры» – Дворец, здание-символ, наделенное социальными и знаковыми функциями особой важности. Принадлежность его победившему классу должна быда воплотить историческое содержание революции: конкурсы на Дворец рабочих в Петрограде, 1919, и Дворец труда в Москве, 1922-1923. Традиционные атрибуты дворцовости служили при этом знаками власти, верховенства в обществе. На листах романтических проектов жизнь представала как отстраненно созерцаемый спектакль. Формальный язык его основывался на «стилевой» культуре, которая со времен Петра I принадлежала былым высшим слоям российского общества, отделяя их от народной культуры.

Иной образ утопии предложил художественный авангард, увидевший в революции «жизнетворческое» продолжение своей бунтарской антитрадиционности. Утопия авангарда основывалась на идее абсолютной формы как суверенной реальности, подчиненной своим внутренним законам. «Черный квадрат» Малевича соединил эту идею с «экономией», в которой виделся высший принцип эстетики. В архитектуре законы формообразования авангард связывал с образом всемогущей техники, выступавшей на уровне мечты, мифа XX столетия, а не повседневной практики. «Тайновидец» В. Татлин своим «Памятником III интернационалу» предложил технику как материал поэтической метафоры.

Рис. 3. Проекты-утопии и реальные постройки архитектурного авангарда 1920-30-х гг.

Форма этой «башни Татлина» переводит на язык визуальных знаков образы поэзии Велемира Хлебникова и его описания идеального города «будетлян» – российских футуристов. Хлебникову виделся город, превращенный в сеть пересекающихся мостов, «положивших населенные своды на жилые башни-опоры». На каркасах его домов подвешены стеклянные капсулы жилищ – «стеклохаты», которые можно спустить и поставить на шасси, чтобы путешествовать в них, а затем подсоединить уже к другой системе. Фантазия Хлебникова, похожая на запись сна, заканчивается тревожным вопросом: «Гибель Атлантиды была или будет?» [5].

Утопическая мысль авангарда обретала иллюзорную жизнь в театральном действе. Сценография стала лабораторией средоформирования, где исследовались возможности синтеза художественно-осмысленной технической формы и театрального действа, развернутого в пространстве. К конструктивности пространственных сценических установок обращался А. Таиров, настойчиво работал с ними В. Мейерхольд. Их создавали архитектор А. Веснин, художники Л. Попова, А. Экстер.

В формировании концепций российского архитектурного авангарда лидировали конструктивисты. Стержнем их «рабочего метода» и системы ценностей стала идея производственного искусства. Теоретик конструктивизма А. Ган в тексте, воспроизводящем модальность утопий военного коммунизма, направлял гневные инвективы против искусства традиционного: «Искусство неразрывно связано с теологией, метафизикой и мистикой... Смерть искусству!» [6]. Ган напрямую связывал конструк-тивизм с социальным предвидением, точнее – с социальной утопией.

Ранний конструктивизм сосредоточил внимание на объекте, конструкции совершенной технике, возникающей как атрибут «светлых далей» будущего. Акценты, однако, смещались в сторону жизнестроения, организации деятельности, социальной утопии, что и было закреплено в концепции Объединения современных архитекторов, творческой организации конструктивистов, оформленной в 1925 году. Ее идеолог М. Гинзбург писал: «Задача архитектора – прежде всего изобретение новых социальных конденсаторов жизни – новых типов архитектуры» [7]. За эталон жизнеустройства принималась научная организация труда, основанная на опыте американской промышленности, методах Ф. Тейлора и Г. Форда с их четким расчленением трудового процесса на операции и их объединением в рациональной последовательности. Отсюда – принципы четкой пространственной артикуляции функциональных блоков, на которые членился конструктивистский объект, оформляются коммуникационные связи между блоками в самостоятельные элементы.

Обобщенность формы, следующая принципу «экономии», и технократическая установка, исключающая «индивидуально-вкусовое» и направленная на подчинение универсальным стандартам, сближали архитектуру конструктивизма с ментальностью уравнительных социальных утопий, восходящих к идеям военного коммунизма. Под их влиянием возникали – а иногда и реализовывались – идеи, доведенные до абсурдных крайностей, особенно в проектах домов-коммун, где регламентация жизни иногда приближалась к описанной в антиутопиях Евгения Замятина и Джорджа Оруэлла – как в студенческом доме-коммуне на Донской улице в Москве, архитектор И. Николаев, 1929-30 гг. Русское устремление ко всеобщей справедливости оборачивалось механическим распределением минимально необходимого.

Трудные проблемы перед любой утопией ставит время. Предполагаемое совершенство утопического идеала исключает компромиссы с совершившимся и существующим. «Мы стоим на последнем краю столетий. Зачем нам оглядываться, если мы хотим взломать таинственные двери невозможного! Время и пространство умерли. Мы живем в абсолюте, так как создали вечную, вездесущую скорость» [8], – возглашал Ф. Маринетти в футуристическом манифесте 1909 года, одном из первых программных документов европейского авангарда. Но если предположить за «таинственными далями» осуществленный идеал, что далее? Совершенство не предполагает развития, время должно остановиться. Как недвижные, неизменяемые модели создавал свои проекты утопических городов Ле Корбюзье. Они – цель, куда должно устремляться развитие, останавливаясь в их взвешенной геометрии. Их форма мыслилась создаваемой однажды и навсегда. Российский авангард осознал противоречие – М. Гинзбург, Н. Милютин, Н. Ладовский, И. Леонидов пытались преодолеть конечность утопических идей, разрабатывая принцип динамичной структуры города. Но даже в их моделях пространственная изменчивость соединялась с качественной конечностью развития. Страна, однако, быстро менялась. В конце 1920-х полным ходом пошла индустриализация. Уровень жизни в городах стал понемногу подниматься. Гигантской волной оптимизма были встречены первые результаты установления плановой экономики. Суровые очертания уравнительной утопии уже не воспринимались массовым сознанием, пережившим пафос самоотречения, как воодушевляющий образ «светлых далей». К тому же ее творцы и вдохновители, утратив роль идеологических лидеров, превратились в «уклонистов», а в близком будущем – «врагов народа». Понадобились новые утопические модели. Их создание теперь контролировали и направляли идеологические службы той командно-административной системы, которая объединила органы государственной власти и партию.

К началу тридцатых архитектура прошлого уже не воспринималась как овеществление враждебных социальных сил. Массовое сознание стало ассимилировать традиционные для нее символические структуры. Подтверждением утопических чаяний должна была стать архитектура, связанная с массовыми представлениями о социальном престиже и материальном благоденствии, обладающая чертами вневременности. Последней во всех утопиях наделяется будущее за пределами завершаемой «предистории человечества»; эту схему использовали и прогрессистские утопии авангарда. Значение должен был нести общепонятный язык форм, что предполагало отсылки к «вечному совершенству» классики.

Рис. 4. Е. Левинсон, И. Фомин. 1-й дом ленсовета на наб. Карповки, Ленинград, 1931-1934 гг.

Ответом на новые требования стало обращение к парадигме «Дворца»; в начале 1920-х она предлагалась элитой архитектурной профессии как символ, отягощенный многослойными историческими аллюзиями, но не получила признания. Теперь эта парадигма предписывалась «сверху» как генетический код новых утопий. Идея кристаллизовалась и обрела конкретную связь с принципами стилеобразования и градостроительными моделями в серии конкурсов на проект Дворца Советов в Москве (1931-34 гг.). Ознаменовать создание СССР строительством в Москве здания-монумента предложил еще в 1922 году на I Съезде Советов С. Киров. Для этого избрали место Храма Христа Спасителя – символом утопии, ставшей квазирелигией, как бы вытеснялся главный символ православия в столице СССР. Совет строительства, возглавлявшийся В. Молотовым, в решении по второму туру конкурса указал, что «поиски должны быть направлены к использованию как новых, так и лучших приемов классической архитектуры» [9]. Установка на проектирование главного здания страны была воспринята как универсальная для всей советской архитектуры. Этот заказ на архитектурное воплощение вневременной утопии благоденствия перечеркнул утопические модели авангарда, форму которых определяли унификация, абстрактная обобщенность, ориентация на новую технику. Изменения ценностных предпочтений, направлявшие не только создание идеальных моделей, но и архитектурную деятельность в целом, поощрялись «сверху», но не были попросту продиктованы профессии. Главные импульсы определялись меняющимися общественными настроениями, которыми побуждались оптимистические ожидания и новые образы «светлых далей». Стремление к их повышенной экспрессивности и романтичности, с одной стороны, становление более трезвого отношения к технике по мере ее реального освоения – с другой, меняли подход к стилеобразованию.

Немалое значение имело давление массовых вкусов. В тридцатые годы на их формирование стала влиять маргинальная – уже не сельская, но еще не городская культура горожан первого поколения, огромные массы которых заносили в города урбанизационные процессы, связанные с индустриализацией страны. Ориентация на существующее, виденное облегчала для них адаптацию к изменившимся условиям жизни. Новое и необычное, напротив, затрудняло ее, побуждая отрицательные реакции. Генерировавшая и поддерживавшая тенденции авангарда интеллигенция, которая в России всегда была лишь тонким слоем, теряла свой социальный престиж; ее разбавляли ускоренно подготовленные специалисты, не причастные к культурным традициям, из которых вырос авангард. Поворот к новому в этих условиях для большей части архитекторов был как бы естественным.

Постконструктивизм, а вслед за ним и историзм, пришедшие на смену конструктивизму и рационализму, были столь же утопичны и столь же рационалистичны, если соотнести их с изменившимися задачами. Теперь светлые дали виднелись иными и на другой стороне горизонта, но сохранялась вера, что круто повернувший путь по-прежнему ведет к ним. Профессионалы как будто и не отошли от своих принципиальных ориентации на массовые потребности и их целесообразное удовлетворение, а, главное, на воплощение в настоящем реальных фрагментов видевшегося социалистического будущего.

Стилеобразование в 1930-е стало ориентироваться на историзм в свободной трактовке, соединяющей классические принципы организации структуры с некой «современностью» элементов формы, определяемой как конструкциями, так и той общественностью, которая стала следствием экономии средств выражения, привитой авангардом. Веер конкретных стилистических поисков оставался расходящимся довольно широко. Их жесткая фокусировка на наследие русского ампира, итальянского Ренессанса и «нарышкинского баррокко» произошла уже после второй мировой войны, точнее в 1947-49 годах.

Выражением иерархического построения нового варианта тоталитарной утопии стала градостроительная модель, заложенная в генеральный план Москвы 1935 года. Структура его основывалась на исторически сложившейся радиально-кольцевой схеме уличной сети, которая переосмысливалась как подводящая со всех сторон к воздвигаемой в центре ярусной башне Дворца Советов с фигурой Ленина наверху. Идею иерархического строения конкретизировали вертикальные ориентиры второго и третьего порядка. Частичной реализацией идеи в конце 1940-х стало строительство системы из восьми высотных зданий. Центрическая, завершенная в себе статичная модель сменила образы открытых динамичных градостроительных систем, разрабатывавшихся архитекторами-авангардистами.

За изменением структуры идеального городского организма, а Москва изначально принималась за идеальный эталон; уже в брежневское время это откликнулось загадочным афоризмом генсека: «Москва должна стать образцовым коммунистическим городом» – стоял принципиальный поворот в тактике разработки утопических моделей, приемах планирования. В первой половине двадцатых преобладала его «генетическая» школа, сторонники которой исходили от «объективных тенденций» ситуации. Но к концу десятилетия возобладали те, кто считал решающим фактором планирования цель, которая ставится, а задача планирования – изменить ситуацию так, чтобы она стала подготовкой цели. Идея планирования была тем самым встроена в систему утопического мышления.

Рис. 5. Генплан Москвы, 1935 г.

В то же время в градостроительном проектировании совершился окончательный переход от проектирования процесса развития на основе анализа конкретной ситуации к созданию идеальных конечных моделей. Подобной моделью Москвы будущего стал генеральный план 1935 года. Таким же методом стали проектироваться генеральные планы других советских городов – началось массовое продуцирование утопий.

С развитием утопической мысли были связаны и последующие повороты истории архитектуры и градостроительства в СССР: ее трансформация после 1945 года и катаклизм хрущевских реформ (что требует особого анализа). Устойчиво сохранялась – и сохранилась – методика проектирования генеральных планов городов на основе утопических моделей, определившая их невысокую эффективность. Мы начинаем осознавать парадоксы и противоречия великих и малых утопий. Но сложное время, которое мы переживаем, легко продуцирует новые мифы; ситуация благоприятна для новых приливов утопической мысли. Тем важнее трезво оценить опыт тех, что остались в прошлом.


Библиография

  1. Бердяев Н.А. Новое средневековье /  Н.А.Бердяев. – Берлин, 1924. – С. 121.
  2. Каутский К. Утопический и материалистический марксизм. Исторический материализм /  К.Каутский. – СПб, 1908.– С. 102.
  3. Бердяев Н.А. Русская идея. О России и русской философской культуре /  Н.А.Бердяев. – М., 1990. – С. 240, 263.
  4. Троцкий Л.Д. К истории русской революции /  Л.Д. Троцкий. – М., 1990. – С. 151-158.
  5. Хлебников В. Мы и дома. Творения / В.Хлебников. – М., 1986. – С. 595-602.
  6. Ган А. Конструктивизм /  А. Ган. – Тверь, 1922. – С. 18, 48.
  7. Критика конструктивизма (редакционная статья) // Советская архитектура. – 1928. – №1. – С. 2.
  8. Маринетти Ф.Т. Обоснования и манифест футуризма, 1909 / Ф.Т. Маринетти // Манифесты будущего. – Лондон, 1973. – С. 21-22.
  9. Советское искусство. 1932, №1 (149).

 


ISSN 1990-4126  Регистрация СМИ эл. № ФС 77-50147 от 06.06.2012 © УрГАХУ, 2004-2017  © Архитектон, 2004-2017